Отделение мечты доктора Салима - Watch Russia - RU

Отделение мечты доктора Салима

Нидаль Салим — главный внештатный специалист по радиотерапии Департамента здравоохранения города Москвы и Минздрава России по Центральному федеральному округу РФ. © Пресс-служба Европейского медицинского центра

Директор Института онкологии EMC Нидаль Салим — о Москве, даче и необходимости быть не только хорошим специалистом, но и добрым спутником пациента.

Нидаль Салим родился в Вифлееме, учился и работал в Иерусалиме, создавал там онкологический центр для палестинских пациентов, а затем приехал в Москву — ​сначала на год, чтобы запустить новый проект для Европейского медицинского центра (EMC), одной из ведущих частных клиник России. Но в итоге здесь и остался. Мы поговорили с доктором Нидалем Салимом о том, что его удивило в российской столице и почему современная онкология невозможна без технологий, доверия и врачебной свободы.


Вы приехали в Россию, чтобы построить онкологический центр с нуля. Почему вы согласились приехать в новую страну с совершенно непривычным климатом?

Я физически здесь с 2016 года, но проект начался раньше — ​примерно с 2012-го. Тогда у EMC еще не было полноценного онкологического направления, а россияне активно ездили лечиться в Израиль. В то время я работал в Иерусалиме, в Hadassah University Hospital, и видел много пациентов из России.

Онкология — ​не та медицина, где человек получил услугу и уехал. Это тяжелый путь: диагностика, лечение, осложнения, поддержка семьи. Пациенты летали туда-сюда, тратили силы и деньги, сталкивались с другим языком, иными культурой и бытом. И в какой-то момент появилась идея: а почему бы не привезти сюда не пациента, а опыт? Сделать в Москве центр такого уровня, чтобы человеку не нужно было лететь за помощью в другую страну.

К тому времени я уже имел опыт создания онкоцентра с нуля. В Иерусалиме, в Augusta Victoria Hospital, мы сделали большой проект для палестинских пациентов.

Помните ваши первые впечатления о Москве?

Я прилетел в ноябре, ночью. Утром встал, открыл шторы — ​темно. Посмотрел на часы: восемь утра. Подумал: наверное, это не моя история.

Потом мне показали здание на улице Щепкина. Его строили как офисное, а не больничное, с парковкой на минус первом и минус втором этажах. А мы хотели поставить туда лучевую терапию, циклотрон, тяжелое оборудование, бункеры со стенами огромной толщины. Инженер, который проектировал здание, сказал: «Вы сумасшедшие. Это невозможно». И отказался с нами работать.

Мы нашли других инженеров и начали перестраивать пространство под онкологический центр. Сейчас то, что видит пациент, — ​это только небольшая часть. За стенами находится огромная технологическая инфраструктура, включая циклотрон.

В лучевой терапии оборудование обновляется очень быстро, примерно каждые пять лет. Мы сразу строили три бункера, хотя сначала покупали только две машины. Тогда многие спрашивали: зачем третий, у вас не появится столько пациентов. Я говорил: поверьте, он будет нужен. Через два года он действительно понадобился.

Но оборудование само по себе ничего не решает. Нужны люди, которые умеют на нем работать. Мы набирали российских врачей, физиков, радиотерапевтов, технологов, обучали их.

Вы планировали остаться в России?

Нет. У меня была позиция директора Института онкологии в Augusta Victoria Hospital. Я взял sabbatical — ​год неоплачиваемого отпуска, как это принято в Израиле. Моя задача была помочь построить центр, обучить команду, запустить работу и вернуться.

Потом я продлил отпуск еще на год. А затем понял, что построил здесь отделение своей мечты. В Израиле у меня были сильные врачи, школа, пациенты, но очень много бюрократии. Здесь появилась возможность сделать то, что я считал правильным: купить лучшее оборудование, выстроить процесс, собрать команду, создать медицину, которая идет не за стандартом, а впереди него.

В чем, на ваш взгляд, российская онкология отличается от той школы, из которой вы приехали?

В России онкология долго развивалась как хирургическая школа, онколог здесь часто прежде всего хирург. В Израиле, США, Европе онкология выросла из внутренней медицины: терапевт может стать кардиологом, гастроэнтерологом, пульмонологом — ​или онкологом. Это другая логика.

В мировой практике онколог необязательно сам оперирует. Есть хирург, который оперирует онкологических пациентов, но он не заменяет клинического онколога. В России это исторически сложилось иначе, и из-за этого хирургия иногда остается первым ответом там, где уже есть другие возможнос­ти. Я не против хирургии, я против автоматизма, ведь иногда операция нужна, а иногда нет. Иногда можно сохранить орган, функцию, качество жизни.

Предложенный вами подход в лечении рака прямой кишки сегодня вошел в международные рекомендации. Расскажите об этом подробнее.

Когда я приехал в Россию, рак прямой кишки здесь чаще лечили по схеме: операция, потом химиотерапия. В мире уже использовали лучевую терапию до операции, но я предлагал идти дальше: сначала лучевая терапия, потом химиотерапия, потом оценка эффекта, и только после этого решение об операции.

Идея была в том, что у части пациентов можно добиться полного ответа и избежать операции. Тогда на международной конференции в Чикаго один из экспертов сказал: если вы в Москве так делаете, вы впереди нас на несколько лет. В 2023 году подобный подход вошел в американские рекомендации как Total Neoadjuvant Therapy.

Для меня это важный пример. Россия могла бы не просто заимствовать стандарты, а создавать их. Но для этого нужно верить, что здесь можно делать медицину мирового уровня.

В EMC вы построили модель, где пациент проходит весь путь в одном здании. Почему это принципиально?

Онкологический пациент не должен бегать между разными зданиями, врачами и системами.  Для него это мучительно. У нас в госпитале на Щепкина все собрано в одном здании. Пациент входит в систему и не остается один. У него есть врач, который держит весь маршрут.

Я считаю, что онколог должен быть не просто специалистом, а спутником пациента. Это путешествие, которое мы проходим вместе. Если в дороге что-то сломалось, мы не бросаем друг друга посреди ночи.

Пациент с онкологическим диагнозом почти всегда воспринимает его как приговор. Первый вопрос в голове: «Когда я умру?» Даже если это ранняя стадия, даже если прогноз хороший, человек сначала слышит только одно: рак. Врач в такой ситуации получает огромную власть. Пациент готов делать все, что ему скажут. Но для меня доверие пациента — ​это не вершина, а базовое условие. Важно другое: могу ли я доверять пациенту настолько, чтобы вместе с ним принимать сложные решения, в том числе нестандартные? Понимает ли он, что в онкологии нет стопроцентной гарантии? Что мы можем сделать все правильно — ​и все равно не получить идеальный результат?

В медицинском институте нам говорили: есть два противоположных отделения — ​роддом и онкология. Там рождаются, здесь умирают. А я в какой-то момент понял, что хочу сделать из онкологии роддом. Только в моем роддоме люди рождаются в 40, 50, 60 лет.

Вы занимаетесь не только лечением, но и образованием. Почему это важно?

Потому что один центр не изменит систему, если не будет школы. Сегодня EMC — ​клиническая площадка для нескольких образовательных проектов. Мы работаем с МГУ, есть сотрудничество с РУДН, с Российским университетом последипломного образования. Есть собственная Медицинская школа EMC. Когда мы говорим о современной онкологии, физики, радиологи, технологи, врачи — ​все должны говорить на одном языке. Ему надо учить.

Что вас удивило в России — ​не как врача, а как человека?

Москва. Я был в Нью-Йорке, Чикаго, Бостоне, в европейских столицах, но Москва для меня — ​один из самых функциональных городов на земле. Здесь можно жить, работать, вкусно есть, быстро решать задачи. Лучшее фетучини ел в Москве, лучший стейк — ​тоже в Москве, хотя вроде бы это должно быть в Италии или Аргентине.

Сначала было трудно зимой, а потом я привык. Сейчас могу сидеть на даче, смотреть на снег и радоваться. Моя бабушка говорила: если ты живешь с народом 40 дней, ты становишься одним из них. Я уже давно думаю по-русски, не перевожу в голове.

Мне близки русские люди. Они могут быть резкими, могут спорить, могут кричать, но они настоящие. В России я построил отделение, о котором мечтал. Поэтому я здесь.